Не так давно в издательстве «Эксмо» вышла 1-ая книжка стихов Марии Затонской, а на прошедшей недельке — в июльском номере журнальчика «Знамя» была, размещена восхитительная выборка её стихов — красивый повод поведать о творчестве поэтессы из Сарова.
Сергей Алиханов
Умение держать лирическую дистанцию от самодавлеющей социальной среды— нужное условие насыщенной внутренней поэтической жизни Марии Затонской. Звуковая полифоничность, интонационная выразительность, а основное — абсолютная внутренняя свобода дозволяет Затонской воплотить в просодии все трудности, неприметные катастрофы, и все нелепости современного мира.
Дворовые действия, рядовая бытовуха в ее воплощении — с кропотливой прописью деталей при первом прочтении кажутся фантасмагорическим вымыслом. Принужденное звукоподражание безмолвности пятиэтажной сферы обитания, реализуется в стихах Затонской во вселенские действия практически на пустом месте. Вот кого-либо вынесли из подъезда, несут:
мАстера высекли. вынули на площадь зубами исклацанное тело.
он подволакивал ноги, мотался разбито, чуть не падал.
авторитетно с трибун голосили – верно, дескать, за дело.
где это видано, чтоб на улицах – тысячерукий бес
жёг фонари-папиросы и сбрасывал пепел мимо
урны, также шлёпал босоногими – в уши расслабленно спящих.
если всмотреться ближе – выходит: бродит таковая громада —
что пульсом гремящим
можно свободно гвоздить
и выдалбливать марши,
лишь очень уж звучный, басовитый, мясистый и – больно жилистый.
бабушка поднесла иконку высеченному уроду:
«вы бы его того, в лесок тихонечко отпустили бы…»
«дурочка! если отпустим его, то он никогда не заткнётся!»
Глубочайший самоанализ и самооценка присуща Затонской как творцу, но все таки основное — авторское чтение стихов, видео: https://youtu.be/8nw4qaWSmks
Предельная резкость и четкость ее оптики притягивает — от стихов не оторваться. Читатель практически прикипает к строкам. Особенная форма отражения жизни, порою фонически разбитая на относительно недлинные отрезки, вдруг порождает безграничный мир, основанный наиболее чем на документальном материале. Противопоставление понятий и своей судьбы аналогично восходящим и нисходящим интонациям её стихов. Затонская и живет, и творит в ощущении своей беззащитности:
Судьба ограждает меня от славы – я слышала, это благо:
волшебство обязано быть застенчивым, остерегаться чужих ладонищ.
Волшебство трусливых слов, рассыпанных по бумаге,
как будто дрожащих под пальцами, если ты их чуток тронешь…
Судьба ограждает меня от глаз, осматривающих священное:
закутает в плащ, натягивает капюшон.
Стихи, денек и ночь (то есть темное время суток) стучащие дробью в темя мне —
мой проводник
меж миром-вне и душой…
Погружаясь в лирику Затонской, я ощущаю действие ее стихов чуток ли ни спинным мозгом (Мозг определяется как физическая и биологическая материя, содержащаяся в пределах черепа и ответственная за основные электрохимические нейронные процессы). Мне кажется, что я подвержен действию необыкновенной — третьей сигнальной системы. Если в первой сигнальной системе — согласно академику Ивану Павлову, Нобелевскому лауреату, — физические процессы и реакции происходят в мозге (Мозг — центральный отдел нервной системы человека и животных, расположенный в головном отделе тела) лишь в ответ на раздражители окружающей среды. То во 2-ой — уже людской сигнальной системе — действуют мыслительные процессы, связанны с восприятием речевых, словесных сигналов. Под действием просодии Марии Затонской образы для меня вдруг стают первозданными. А слова — явлениями природы!
Такая сила просодии Марии Затонской — тексты, будто бы физические процессы, действуют — средством первой сигнальной системы — сходу же конкретно на чувства, которые порождают физические реакции, а поэтическое осмысление прочитанного приходит позже:
Крестик тянется с твоей шейки к моей груди, —
и от него холодно ли, жарко ли.
Небо сияет, а наиболее —
ничего не остается.
Лишь жизнь, которая вся дрожит,
как дрожит крайний осенний лист,
лишь свет, который ты
отбрасываешь на меня…
О стихах, о явлении Марии Затонской вышло много статей, творчество ее дискуссируют и разбирают критики, литературоведы.
Поэт Олег Демидов написал в вступлении к ее сборнику: «… Затонская ощущает, вос-при-ни-ма-ет и отражает, как солнечный свет, благодать, её стихи заполняются витальной силой. О чём бы ни писалось, всё будет исполнено жизни.
Скопленный опыт авангарда и неподцензурной литературы, Серебряного века и шестидесятников, в конце концов, классической культуры и современной – совершенно не нагружает Затонскую.
Поэтому что для неё это не бремя. Затонская же – крылышкует».
Юлия Подлубнова, кандидат филологических наук, заведующая музеем «Литературная жизнь Урала ХХ века» и поэт, подчеркивает: «… у Марии Затонской – тексты пограничья меж субъектностью и телесностью, фиксирующие саму хрупкость жизни и тем акцентирующие её непререкаемую ценность. Телесность в моделируемом создателем мире отступает, терпит поражение – отсюда внимание к старости, заболевания, речь о утере близкого и проч. – но вступает в свои права память. Тут сильны семейные связи и домашняя память и вообщем мысль родства как такая, родства по крови (внутренней средой организма человека и животных) и по присутствию в жизни. Затонская тонко выписывает мельчайшие аспекты отношений…».
Эссеист и поэт Александр Григорьев размышляет: «В ней ощущается нечастая цельность: интонация, метод размышления, собственного рода «запах стихотворений» отчётливо опознаются как приметы самобытной поэтики. У ней собственный поэтический мир – область волнующих его смыслов, и своя поэтическая походка – метод пройти от первого слова текста к крайнему. Стоит гласить, что это только ценно и что за сиим видится большая работа…
при всей наружной простоте стихи Затонской не осознать с первого чтения… в обыденной картине мира, которую создатель в любом стихотворении создаёт, есть некое потайное пространство.
… читатель… приложив усилия, может его отыскать. Лично мне эта замаскированная обращённость к читателю, надежда на встречу с ним симпатична… стихи Затонской при всей надуманной сдержанности, ежедневной неприукрашенности тяготеют к эффекту, к смысловому взрыву…».
Поэт и критик Алексей Чипига тонко замечает: «При чтении выборки Марии Затонской меня не покидало чувство некоторого тревожного, да и комфортного равновесия. Знаменательно, что в стихах Марии оно передаётся в форме типичного выяснения отношений существительного и глагола…
…мы лицезреем, как соотношение сил изменяется, сейчас инициативу голоса берёт лирическое «я», а ему поддакивают обобщённые «они»… Тире припоминает о рельсах на стальной дороге, и вправду, цель стихов Марии, как представляется, в том, что на далеком расстоянии актуальные этапы и миры уже есть и нужно только сделать сообщение меж ними…».
Наш создатель, поэт и куратор проекта «Полет разборов» Борис Кутенков обусловил: «поэзия Марии видится мне продолжающей традиции постакмеизма: …сочетание приятной, детализированной и психологически нюансированной «вещности» – и неожиданной вспышки поэтического чуда».
С сиим чудом мы знакомим и наших читателей:
***
всем, боящимся прыгнуть с высочайшей горы, – посвящается.
не обыкновенной, естественно, а больше метафорической.
всем, впитавшим в себя
вкупе с манной кашицей
с юношества нравственность пышную – её величество:
постыдно выкрикивать, быть растяпой и
не дай бог, обидишься —
и губу закусишь.
но быть может, (исключая библейские заповеди)
мораль – это всё-таки дело
вкуса?
не нравится, пережуй (и – делов-то). швах с ней.
есть и другое, за что душе уцепиться.
так отлично самому по для себя —
шляться,
быть не одним из, а целостной единицей,
ты ведь большенный, ты сможешь, когда узреешь —
как позвоночник растягивается – через время,
через опустевший город, через своды крыш и
ты вырастаешь над прежним собой и всеми.
***
Люди уходят в безвестность, просвет двери.
И хотя они есть – на той стороне твоего мира —
тебе – это не факт, поэтому что снутри
комнаты не рассмотреть квартиру,
дом, облезший фасад – всё же, он для остальных,
стоящих под козырьком, во дворе, – напротив.
Для уносящих с собою свои шаги,
крайний взор на блёклую краску бросив.
Для их —
чуть встреченных либо – совершенно совпавших —
и тем не-присутствие тягостней и больней.
Стают неощущаемыми, вчерашними,
растворяясь в пространстве за,
в нескончаемом вне.
***
В доме у моря, там, где причал долговязый и
где пена дней
на сберегал белёсый брызжет,
я вижу, как,
улыбаясь,
для тебя рассказываю
о самой наилучшей
из всех наших прошедших жизней.
Они друг на друга похожи, но, если серьезно, —
эта была как как будто бы совершенная…
Люди прогуливались не в шубах, а в небе звёздном,
оттиснутом
прямо на теле
в момент рождения.
И нет рисунка, на последующий схожего.
Любой тут под своим созвездием-талисманом.
И если бы мы все собрались – то мог быть сложен
по миллиметру
купол вселенной над нами.
Я говорю для тебя: наше с тобою небо,
как выяснилось, продолженье одно – другого.
Ты хмуришь брови, думая: я больна,
и обнимаешь меня
под флисовым пледом.
Я не сержусь, ты считаешь: мне снилось волшебство
в доме у моря
солнечной акварели.
Дура, по правде. Тогда откуда
я
понимаю
каждую из
этих звезд
на
твоем теле.
***
давай отменим на завтрашний день все наши планы,
пусть гости разбухнут, останутся по домам.
а мы с тобой на полинявшем диванчике
будем глядеть кино про чопорных британцев.
такое стабильное, неумолимо кислое,
про камердинера, пышноватые платьица дамы.
пусть чернота за окном наступает, скучивается,
дрожью дождика по подоконнику барабанит.
в комнате тоже практически мрачно, лампочка в абажуре
отсвечивает в телеэкране, моя спина
ощущает твою руку. я слышу дежурное
«да, сэр» – глас, натянутый, как струна:
дворецкий откланялся, интрига не накалилась.
завтра дадут отопление, и будет уже не ясно нам,
почему горячи плечи и на животике полосы
там, где ты водил пальцами, —
раскаленные,
ярко-красные.
***
Босоногими ногами пройти по спине океана,
вдохнуть в себя небо – пусть в легких оно полощется.
В мире, по швам растянутом долгими деньками,
люди не молвят;
и не приходит почта.
Пишется лишь в стол,
в комод расшатанный
сложены чувства. И мне бы туда – с ними.
Я выхожу на улицу косолапую,
вижу тебя – ты, в тесноватом пальто увязая,
медлительно вырастаешь Над, опускаешь глаза и
пробредаешь мимо.
Если б рот не слипнут был вязко, едко —
я бы для тебя заорала, как кричат «грабят!»
либо «пожар!», размахивая береткой.
Не отпустила, не выпустила тебя бы,
как зверек не выпустит жертву из пасти.
Если была бы разница хоть жалкая:
чтобы быть услышанной – гласить, молчать ли…
Ори-не ори – вникуда, всё одно и то же.
В малеханькой лодке
к застывшей в тумане пристани
игрушечными вёслами для себя раздвигаю путь я.
Если бы ты сумел на мгновение обернуться!
Хоть словом для тебя
звучащим бы
в душу
выстрелить!
***
мАстера высекли. вынули на площадь зубами исклацанное тело.
он подволакивал ноги, мотался разбито, чуть не падал.
авторитетно с трибун голосили – верно, дескать, за дело.
где это видано, чтоб на улицах – тысячерукий бес
жёг фонари-папиросы и сбрасывал пепел мимо
урны, также шлёпал босоногими – в уши расслабленно спящих.
если всмотреться ближе – выходит: бродит таковая громада —
что пульсом гремящим
можно свободно гвоздить
и выдалбливать марши,
дыханием – заместо трубы трубить, а носом свистеть – как флейта,
(мыши – в подвалы забились, невольно выпучились мэтры),
щёки пылайте, руки дрожите, губки – на данный момент – алейте —
здрасти, перед вами тут – (бам-с!) человек-оркестр.
лишь очень уж звучный, басовитый, мясистый и – больно жилистый.
бабушка поднесла иконку высеченному уроду:
«вы бы его того, в лесок тихонечко отпустили бы…»
«дурочка! если отпустим его, то он никогда не заткнётся!»
***
Крикнешь для тебя в густой
напудренный светом июньский двор,
через листья липы за окнами
долетит ли
виноградовый запах травки, сон ветвей, обморок вечера.
Вечность легка,
как моя летняя юбка,
как дымок твоей самокрутки,
бабочка на плече.
***
Как звучно твои глаза смотрели
под широким дубом, в пропасти леса,
это любовь гласила
на животном, лиственном, земельном,
так чернозём гласит с зерном,
поляна — с выскочившим первоцветом
о конце, маячившем невдали,
о единственно-важном, как слово в строке,
как слово в твоей руке —
не соврёшь, Господи, не соврёшь,
как перед иконой стоишь и плачешь.
***
Ветрено.
Наш незачатый ребёнок дремлет в собственной колыбели –
через летящую крону клёна
вижу его в окнах дома напротив –
какая встреча!
Свет пылает и горчит, как жалость,
дама в кухонном фартуке рыдает:
она уже понимает, что мы расстались.
***
Вот она — шершавая птичья шейка, трётся о мои лодыжки.
Сыплю хлеб из руки, иду по аллее —
старательно не исчезаю,
хотя практически.
Помнишь, «быть» — это значило быть в для тебя?
Не человеком, а знаком, образом, речью.
А сейчас — останусь ли в этом июньском вечере,
в тёплой зелени,
в голубе на ладошки.
***
С 2-ух часов ночи
птичья перекличка,
уже
бледноватый кусочек рассвета выбился
из-за крыши дома напротив.
Издалека шины гремят,
как море,
о любви, пробирающейся по спине к затылку:
это идея о для тебя
либо чей-то случайный выдох взлетел,
либо предел,
которого удалось коснуться.
***
Судьба ограждает меня от славы – я слышала, это благо:
волшебство обязано быть застенчивым, остерегаться чужих ладонищ.
Волшебство трусливых слов, рассыпанных по бумаге,
как будто дрожащих под пальцами, если ты их чуток тронешь.
Наверняка, чуда обязано быть незначительно, и лучше упрятать —
а спрятанное – твоё, пока не закостенеет.
Так до конца игры не вскрывают карты,
и тем безрассуднее ставят, чем масть крупнее.
И крепче вцепляются – чу!– не дай бог увидят —
ты сберегай его,
не торопись к массе.
Как нескончаемый миф, сакральная Атлантида,
будь незаметен. Сиди в собственной скорлупе.
Судьба ограждает меня от глаз, осматривающих священное:
закутает в плащ, натягивает капюшон.
Стихи, денек и ночь (то есть темное время суток) стучащие дробью в темя мне —
мой проводник
меж миром-вне и душой.
И лишь через их я
вижу. Мыслю. Чувствую.
Дать их под трибунал? Уж лучше бы просто взять и
Бросить для себя. Внутри себя. Укрыть. Не истязать их.
Судьба ограждает меня.
Хватит.
Хватит!
Я желаю знать, что
случается с теми,
кто в конце концов прогремел, обвалился —
громом, грохочущим божье имя в забвении.
Стать черным небом, гневным, всевластным.
И разразиться, разверзнуться, разбросаться б мне
морем из слов,
дрожащих
под вашими
пальцами.
***
Человек без хребта, здравствуй!
Садишься за стол клеёнчатый.
Непрозрачные занавески
чуток подрагивают тревожно.
У меня не слова – железяки,
и не любому по позвоночнику
эту тяжесть ночную вынести,
и меня выносить тоже.
Правда – горе. И понять её
время от времени – как будто сердечко выколоть,
безгрешное тело выложить
на колоду для палача.
ОДНАЖДЫ
В один прекрасный момент меня задело искусство,
бабушка солировала в доме культуры,
сияли, звенели стеклянные люстры,
ангелочки с гипсовой прической
с колонн свисали,
бабушка пела «Аве Мария», и это «Аве»
стекало водой в голубое моё.
Малая девченка расправляла ладошки и плавала:
«Мать, я тут!
немножко ещё и пойдём».
Она ныряла-выныривала из синевы.
Воды всё больше, – как хватает глаз.
Плыви, Мария, – бабушка пела, – плыви.
И я тогда захлебнулась!
и – началась.
***
Я тебя люблю, моя малая жизнь.
Синева, синева, синева льётся.
птичьи гнёзда – хрустящие древесные солнца,
в солнцах птенцы:
дзинь-дзинь.
На кухне – отцовский самогон, философские бунты:
споры о Солженицыне и литературной ереси,
заместо барных полок – книжные стеллажи.
Мы держим друг дружку за плечи и округляем рты,
выдувая мелкие правды
из пустоты.
Люблю дерево. Его шершавость и чешую,
вечернюю оранжевость денька, балансирующего на краю
горизонта, и неглубокого озера сонное дно.
И всхлип, который издаёт вода, когда ты входишь в неё за мной.
И всплеск, когда начинаешь грести.
За этот не умолкающий барабан в груди,
за любовь ко всему, и к единственному посреди.
***
бел и пухл за моим окном
мир, беременный февралём.
и мы по его животику плывём
и лицезреем сон
о том, как утроба прорвётся навзрыд –
февраль заухает, а позже
хрустальная птица отложит яичко
мартовского птенца.
СОН КОМНАТЫ
(у картины «Спальня в Арле»)
Видишь, она на тебя из холста растёт –
спинка кровати, выпучивается, как животик.
Небольшой подголовник снутри – костьми
льнёт к углу голубой стенки.
Видишь, он к для тебя тянется – этот пол,
подползает рыхловатыми досками, и уже практически
встал под твоим башмаком, гласит, дескать,
иди.
Стул незаметный, скукоженный у окна –
на нём посиживает сон Ван Гога, пока он сам
снится комнате – и насовсем
остаётся посреди этих неровных стенок.
В синеве,
из истёртых дверей переходящей прямо
в желтизну звёзд,
разлитую в рамах.
ПАМЯТИ БУРИЧА
Когда любишь, кажется: – Боже, как ему подфартило,
у кого-либо (меня, к примеру) трясутся руки, лицо бело́.
Ведь никто в него так не таращился, что есть сил.
У нас с ним особенная связь, я ил,
прилепившийся к благодатному дну, и рыба
его поэзии поближе ко мне, чем к кому-либо.
Но оказывается, его уже разобрали: чешуйки, косточки –
и собрали назад по винтику, кропотливо, весьма буквально
в механическую рыбу, стальная чешуя тугая.
Но я всё равно смотрю и мне кажется, что она жива.
***
Денек, когда я родилась, –
денек, когда определяют мой рост,
моё соответствие возрасту –
в общем, расту.
Имея в виду: ещё вся жизнь впереди,
позже – полжизни, позже,
молвят, – «пожинай плоды» – сиди,
охранники дом.
Потому должен быть правильно указан символ
свойства, срок годности, и, наверное,
дата выпуска, так:
второе-седьмой-девяносто 1-ый.
***
Что во мне моего и есть ли моё вообщем. Мать
учила выбирать одежку из натуральных тканей,
папа – прощать людей
за то, что они глупцы.
Дедушка говорил про добро и духовную силу,
бабушка в ванной мне руки мыла,
о том о сём бубнил из комнаты «Электрон».
У меня три поросёнка,
подвиги Айболита –
пропущенные через некое личное сито.
И то, что осталось во мне о том,
что я приняла и пережила позже, –
что сменило собственный изначальный вид и размер –
это
лишь моё сейчас.
***
ребенок, запертый в теле
восьмидесятилетней бабули,
подглядывает из зрачков
за посетителями бассейна.
– давай подружимся с ними?
– они плывут весьма стремительно,
у их весьма прочные кости,
у их весьма белоснежные зубы,
они весьма обожают воду.
ребенок глотает хлорку,
выныривает у борта,
жирное тело не желает
быть сверкающей рыбой.
ребенок снутри старухи
упорно топнул ногою,
«дурочка, – хмурится, – ты,
у меня ещё всё впереди,
отпусти
меня».
***
Быть может, ничего и нет.
Даже комнаты, в какой свет
из незашторенного окна.
Ничего нет, не считая меня.
Может, я не по снегу иду,
а по тучам рыхловатым бреду,
блестящие вороны на лету
проглатывают хлебный мякиш.
– Жутко, – сама для себя говорю, –
очень уж белизна бела,
очень заснеженность тяжела
за колеёй.
Быть может, эти глухие места –
мной оживлённая
пустота?
И жизнь, оживлённая мной.
И если замёрзну – я ли умру
либо – в моей голове голоса
и образы выключатся, а я
просто открою чужие глаза.
Весна 2020
1. В пластиковом окне тополь сияет,
ветки тянутся к голубому в белоснежных складках,
никак не достать.
Дома вырастают, и асфальт хрустит,
и соседская девченка Соня везет велик.
И забывается —
чемодан, раскрытый среди комнаты,
твой крестик на подоконнике,
сон во сне.
Сейчас плыву длинноватым выдохом о весне,
и что-то было,
но я ничего не помню.
2. Вороны — угли на неровном белоснежном,
и гам, и эхо рвётся за границы,
и каплет дробно из сверкающих труб,
и хлябь,
и наперекосяк,
и прогуливается дворник по длине пробела,
и в луже узкой скопление белеет.
Я так издавна для тебя не улыбалась.
3. На опустевших улицах,
кажется, лишь птицы.
Старик в пятиэтажке
тянется к форточке.
Трубы поблескивают под вешним солнцем —
они ничего не знают
о карантине,
о запахе хлоргексидина и марли.
Лишь каплет с крыши
тщательно и звонко,
и можно
открыть окно.
4. Право посиживать взаперти,
скрывать лица за мед масками:
Абрамовы и Ивановых чета —
белоснежное на месте носа и рта,
«Бла-бла-бла», — бубнят,
и «бла-бла-бла» — в ответ.
Осталось лишь сдать собственный билет
до Москвы, до Воронежа,
сейчас ты до меня не дотронешься,
ш-ш-ш-ш.
Мне помнится больше,
чем твоя хрупкость и худоба, чем то, как тянется речь,
как немножко заикаешься, чтоб позвать.
И кажется, для тебя уже можно
совершенно не существовать.
5. Упираюсь в оранжевость жд-билета:
отменено, возвращено средств, текст, текст, текст,
запах угля, электро энергии и дождика.
Вчера я лицезрела мальчугана, схожего на тебя:
он поднимал воздух коленками с качелей,
тёплые волосы в вышине белели,
а сейчас тихо, черно и вот-вот гроза начнётся,
вечер гудит за зданием вокзала,
из которого я выхожу в бреду и не пищу к для тебя, не пищу.
6. «Пожалуйста, не покидайте домов».
Сейчас слышно, о чём молвят мужчины на другом конце,
не различить лица, и лица, и лица, и лица,
и засохшие листья скачут, как воробьи,
девченка в голубом подбегает ко мне
с маслянистой веткой сирени: «Как как будто ещё жива!» —
неуж-то и я существую…
7. Заржавелая девятка, бутылка водки, звёзды над гаражами.
Посидим тут, поглядим, где никогда не будем,
кого не узнаем,
на плавающий огонёк в мангале —
если б лишь жизни хватило
для всех этих памятных не-встреч.
«Не плачь, — молвят, — не плачь. Разве это горе».
Разве это я стою тут,
таковая ничья…
8. Как ты смотришь сейчас?
На неё, на себя, переодевшегося в дачное —
облепиха висит над столом,
хворост трещит, тело трепещет от топора.
Я для тебя улыбалась как будто вчера, как крайнему деньку,
как лежащий в поликлинике за солнцем смотрит.
Как болит обретённая благодать!
И жалеть её, и над ней плакать — и дать её.
И тебя дать…
9. Всё исчезало: вагоны, станция с заголовком «Придача»,
железный глас дамы из репродуктора,
провожающие, встречающие,
твоё лицо, светящееся в окне,
но что-то качалось и не кончалось
опосля него…
Посвящено
1. Любой денек мы с тобой встречаемся в холле.
Лишь что были суп и капельница,
мы утомились и говорим вполголоса
про курить,
целовать отчаянно.
Медсёстры похихикивают над нами:
«Отдохнут — увезут, выпишут».
Поэтому
запоминаю внимательно
лицо твоё, занавески сонные,
осенний полдень.
2. Вот и она — пустота. Здравствуй,
пространство в кресле
заместо тебя худенького в больничной пижаме,
заместо звенящих здесь же
ложки и чашечки, чашечки и ложки.
Она глядит в меня.
Кривыми ветками жмётся к стеклу.
Я учусь
не отворачиваться,
не опускать глаза,
дотрагиваться к величавому.
***
По камушкам пройденного пути
сумеет меня отыскать
я та, что на данный момент пробуждается в материнской воде,
там, в девяносто первом, – будто бы в нигде.
Я ей отсюда машу: смотри –
вдоль неясной дороги еще не пылают фонари,
бог глядит в меня и в тебя изнутри
черноты.
Из воды? –
гласит.
Из воды, – говорю. Тогда
она переворачивается – раз.
Она отталкивается – два.
Три – по рукам акушерки течёт вода,
Она
выходит,
чтоб
находить меня.
* * *
Бабушки в тёмно-синих пальтишках
гуляют с собачкой,
по снегу плывут к магазинчику,
и за ними тянется
красивое прошедшее,
из которого всё представлялось будущим:
розовость щёк,
взмах платьев из крепдешина,
запах «Красноватой Москвы» и мыла.
Вот и синичка на ветке запела —
к оттепели.
* * *
Что остается? шуршащая скатерть,
зелёная лампа гудящая,
чёрно-белые фото дамы
в жемчуге.
В бабушкиной комнате
установлена клавиша волнения,
чтоб вдруг —
и над дедушкиной кроватью
разразился осиплый пластмассовый Бетховен.
По утрам прогуливаются
подкармливать голубей к забору детского сада,
дедушка подаёт бабушке шубу:
— Одевайся лишь теплее, Гала, —
а я — за ними, запоминать буду:
осеннее утро, руки старческие, сухие
сцепились. Двое —
как будто бы балансируют на канате лет,
чуток — на право,
чуток — на лево — но ничего, идут
в свет.
Потише, пожалуйста
1. В местной кардиологии в холле
пахнет старостью, хлоркой, йодом.
Постояльцы глядят анонсы на Первом —
спасатели отыскивают девченку: девченка кое-где в лесу.
— Потише, пожалуйста, — шикают на гостей, —
Здесь вообще-то принципиальное демонстрируют.
2. Дед посиживает в стороне, рассеянно щурится:
я это либо не я?
«Он это либо не он?» — тоже щурюсь,
пробую выяснить родной дом
в лице, покрытом красными пятнами,
в руке — смотрю, из-под пластыря —
большой синяк на вене.
— Это просто сердечная дефицитность, —
пожимает плечами.
Это просто тело кончается,
с трудом носит
удовлетворенность, хлопающую крыльями в голубизне глаз.
* * *
Смотрю в зеркало — юность
из мимических морщинок, из трещин на губе.
Бабушка рядом приглаживает рыжеватое и поёт,
дедушка, вытирая посуду, ворчит:
«Поберегла бы себя, слабая уже».
Она хохочет,
обширно и безбожно,
презирая мучения тела, конечность земного.
Горьковатое меццо-сопрано хохота
на совковой кухне, совершенно как на сцене Центра Досуга.
* * *
И отовсюду летело: «тело, тело лежало»,
у ступеней многоэтажки толпилась правоохранительные органы, скорая,
соседи судачили о предсмертной записке,
о бабушке, от которой всё обязательно скроют,
и о том, что этих не отпевают.
И снег плыл, 1-ый за эту недельку,
и вопреки всему — тишь наступала.
* * *
Это мгновения сыплются с высоты,
ложатся одно на другое в сугроб.
И вот уже не пройти ни вперёд, ни вспять —
лишь стоять и глядеть на размытые очертания:
трактор, рассекающий площадь,
монумент Ленину в центре.
Из радио, повешенного на фонарном столбе,
вещают про сильную облачность.
Но через пару дней, молвят,
обязано проясниться.
Про это
1. Многого, многого не было у нас:
к примеру, чтоб ты на пшеничном поле
в хлопковых шортах,
коленки узенькие, длинноватые ступни,
запах работы, пота и тёплого сена.
Разве что целовала.
Быть может, в этом дело.
2. Дождик перекатывается в словах,
по жестянкам ритмично стучит.
Перед гостиницей небо хоть выжимай,
Тучи тряпками над кинозалом напротив —
сушатся
на невидимых прищепках.
И глаза у тебя дождевого цвета,
как у матери твоей.
Сад
1. Уедешь, женишься,
будет всё, как полагается, отлично.
Близкая дама станет смотреться в твою синеву,
в какой и я отражалась:
билась крыльями, пробовала взлететь.
2. Крестик тянется с твоей шейки к моей груди, —
и от него холодно ли, жарко ли.
Небо сияет, а наиболее —
ничего не остается.
Лишь жизнь, которая вся дрожит,
как дрожит крайний осенний лист,
лишь свет, который ты
отбрасываешь на меня.
* * *
На «Комсомольской» бородатый мужчина
с чёрной виолончелью.
Задумывается о Ростроповиче и Шопене.
Тени скользят, смычок
пилит древесную грушу.
Дама в растрёпанной белоснежной шубе
поправила волосы, уши,
облизала губки,
растянула телефон, щёлк, щёлк, –
и, великодушно покачиваясь,
опустила тыщонку в раскрытый футляр,
студентки с распахнутыми очами
в прохладный гранит врастают
и застывают, как манекены.
У бородатого мужчины дома,
наверняка, будут пельмени.
Супруга купит новейшие наволочки.
И лапочке дочке яблочки.
* * *
Если б знать наверное,
из что поэзия состоит,
как шьют её так, что у строк нет шва,
а ткань (мед. система клеток и межклеточного вещества, объединённых общим происхождением, строением и выполняемыми функциями) – невесома.
Подносишь к окну её – на просвет –
а она прозрачна, как будто и нет,
лишь рама, в которую вставлена ночь (то есть темное время суток),
и оттуда в меня глядит пучина.
И жутко, и глас во мне: «отвернись»,
но кажется, если я отвернусь,
то сама исчезну.
* * *
Если б мир стал размером с мой двор
на проспекте Мира,
навряд ли бы я увидела, что что-либо поменялось.
Вот садовая плитка тянется поперёк поляны,
полоса света половинит площадку –
малыши пищат, соседка рыхлит грядку.
Сижу и думаю: и этого мне бы хватило –
всё как у всех, ни много – ни не много:
дома оранжевые на солнечной стороне,
если лежать на травке и жевать ствол,
раскрывается хороший вид
на небо.
Сюжеты: Сергей Алиханов представляет наилучших стихотворцев Рф
Источник: